
Никифорыч человек редкий: он угождает мне и ухаживает за мною, как родной. В нынешнем свете чужие, право, лучше родных. У меня что-то глаза становятся слабы, с трудом веду хозяйственные книги: видно, старость приходит; в марте мне сорок шестой год пойдет.
Сходи ко Всех скорбящих божией матери и помолись за меня. Целую тебя, мой ангел
Петенька, без счету и обнимаю тебя. Береги свое здоровье, драгоценное для меня, и не бросай попусту деньги. Остаюсь твоя мать и друг
Прасковья Разнатовская".
Петр Александрыч окончил письмо, проглотил засушенное миндальное колечко, выпил стакан красного, зевнул, сказал самому себе: "Ну, по крайней мере хоть восемьсот!" - и задремал.
Гришка собрал со стола, докушал барские остатки, снял со стены семиструнную гитару и принялся наигрывать "Барыню".
Петр Александрыч впросонках услышал эти звуки, рассердился и закричал:
- Гришка!
- Чего-с? - отозвался Гришка из своего чулана.
- Ты музыкой забавляешься?
- Никак нет-с.
- И отпираешься еще, дурак! Кто ж это бренчит? Ты, кажется, помешался. Барин почивает, а ты изволишь шуметь.
После этого Петр Александрыч снова погрузился в дремоту, и в квартире его воцарилось безмолвие. Минут через десять громкое и неровное храпение слуги слилось с тихим и однозвучным храпением барина.
В восьмом часу барин открыл глаза и с удовольствием несколько раз потянулся.
- Какой приятный сон! Я видел Катерину Ивановну, точно наяву, будто я целую у нее руку, - а она мне говорит: "Шалун! что вы делаете? перестаньте", а я и не слушаю ее и… и… все это очень может случиться!
Мечты его были прерваны звоном колокольчика в передней. В комнату вбежал офицер с серебряными эполетами.
- А я к тебе, мон-шер. Что ты делаешь?
- Ничего.
- И я ничего… Что это ты сидишь в потемках?
- Да так, заснул, братец… Гришка! свечей!
