И тем не менее все это время… да-да, человеческая правда будет за Станко, за его десяткой и за горсткой других таких же крохотных истерзанных групп. И когда наступление кончится, эти группы снова выйдут на свет дня, погребут своих убитых — если сумеют их найти — и начнут все сначала. Именно в такие минуты его охватывала острая тоска по дурацкому чувству локтя, которое все-таки есть у больших батальонов.

Но не так уж часто. Как ни странно, не так уж часто. В этом безумии таился соблазн, который подтачивал — в последнее время подтачивал — его здравый смысл. Он боролся с ним, помня прошлое, не в силах забыть прошлое, но соблазн этот разрушал, долбил и подкапывался, как прибой, подмывающий обрыв. В один прекрасный день все это проклятое нагромождение рухнет в море, И тогда он поселится тут, хотя бы у Станко, будет делать вино, разводить свиней и, может быть, натурализуется: «Я принадлежу миру, присоединяйтесь к нам, вода чудесна». А, какая чушь! Он слушал, как Станко произносит церемонные слова прощания, которые по обычаю положено говорить, когда должно случиться что-то плохое. Он вспомнил, как они в последний раз приняли на Главице груз, сброшенный с самолетов, — давным-давно, в начале зимы, сразу после того, как кончилось октябрьское наступление и выпал глубокий снег.

Самолетов никто не ждал — даже Корнуэлл. И собственно говоря, в те дни им было не до самолетов. Они еще не пришли в себя после наступления. Потеряли связь друг с другом. Не успели ни подсчитать потери, ни покончить со слухами о полном разгроме.

Самолеты прилетели в звездную ночь перед самой полночью. Они сделали два круга — их навигационные огни прочерчивали небо, как маленькие кометы, неопровержимо доказывая всему Сриему, друзьям и врагам, что осеннее наступление потерпело неудачу и ничто не изменилось, — а Станко и его десятка бросились как одержимые зажигать сигнальные костры.



25 из 226