
— Езжай в Голливуд, — устало сказала Наталья.
— Ты думаешь?
— Это Саня так думает. А я просто передаю его пожелания — режиссерские и человеческие.
— В Голливуде тоже харыпы, — Джава снова уткнулся в книгу. — Только свои, американские.
Наталья вздохнула, поднялась с дивана и направилась к выходу.
— Ты куда? — спросил Джава.
— Дежурить. У меня еще кухня, туалет и ванная.
— А-а…
И все, никаких телодвижений. По графику, вывешенному в общей кухне, они дежурили две недели: это соответствовало количеству человек, проживающих в комнате. Джава этот установленный десятилетиями порядок игнорировал напрочь. В гробу он видел чистку чугунной ванны и раковин, заплеванных зубной пастой. Быт совсем не приставал к нему, он каплями отскакивал от Джавиного худого, безволосого, совершенного тела. Джава казался персонажем элитарного западноевропейского кино, в котором герои пользуются туалетной бумагой только для того, чтобы стереть со щеки губную помаду героинь.
— Может быть, ты поможешь мне? — неожиданно для себя спросила Наталья.
Джава поднял на нее ленивые азиатские глаза.
— Что?
— Может быть, ты поможешь мне? Сколько можно валяться на диване?
Она произнесла это впервые за год их совместной жизни, И это был бунт. Бунт на женской половине дома. Отказ от безропотной стирки носков и ночного переписывания от руки всех Джавиных ролей из всех пьес. И двойного наряда на помывку коммунального сортира.
— Знаешь что, Джава, — с неведомым доселе наслаждением произнесла она, — сам ты харып. Чесночный узбекский харып.
Это была чистая правда. Джава обожал чеснок. Чеснок являлся его альтер эго, его доминантой, приправой к выученным и невыученным ролям, приправой к Бродскому, приправой к сексу. Даже на дне флакона «Хьюго Босс», любимого Джавиного парфюма, Наталье иногда мерещились чесночные головки…
