
Но самая странная черта Мориса Клау — не одежда и не внешность, а манера изъясняться. Речь Клау, гибкая и выразительная, отличается своеобразным черным юмором, изысканностью и пафосом, но в то же время пестрит забавными ошибками и синтаксическими дикостями, особо подчеркнутыми в некоторых рассказах. За подкладкой котелка Клау носит пузырек с вербеной, которой отгоняет «запах мертвецов», именует себя «скромным исследователем эфирных рубежей» и незамедлительно сообщает читателю, что всю жизнь шел по следам преступлений и объехал весь земной шар от ледяной Лапландии до тропической Африки, «где черная лихорадка плясала в воздухе над мертвыми, словно неотлетевшая душа».
Человек неопределимого возраста и неопределенного происхождения, овеянный мистической аурой, чужак такой же несомненный, как французский прононс Изиды. Очередная инкарнация Сен-Жермена или Калиостро? Иностранный консультант с мефистофельским копытом? Или же, как заключает в своем эссе о Клау библиофил и поклонник Ромера Дж. Норрис, «своего рода путешественник во времени, который пришел к нам из дали веков, чтобы раскрыть невежественному человеку современности тайны культур прошлого»?
Сверхъестественный ореол Клау распространяется и на его расследования — многие злодеяния в «Спящем детективе» словно указывают на потусторонние силы, хотя разгадки их чаще всего рациональны. Не слишком рационален, в отличие от дедукции Шерлока Холмса, сам метод: Клау верит в цикличность преступлений и связывает «циклы» кровопролития с теми или иными древними артефактами, к тому же убежден в вещественности мыслей («мысль есть вещь», провозглашает он). А раз мысль есть вещь, то момент высшего напряжения мысли, что предшествует насильственной смерти или злодеянию, оставляет в мире материальный отпечаток, «одический негатив, фотографию греха, мыслительный предмет». Эти-то негативы и воспринимает чувствительное сознание Клау, когда он спит на месте преступления, положив голову на «одически стерильную» подушку.
