
– Я знаю.
Из окна крохотной кухни я выглянул во двор. Это был двор-колодец, глухой, сырой, в таких дворах солнечный свет не живет.
Прямо напротив, в противоположной стороне колодца, в оконной раме неподвижно стояло старушечье лицо. Оно вмерзало в пыльное стекло тусклым размытым пятном. Я помахал рукой – лицо не двигалось: наверное, эта старуха дни напролет сидит у окна, смотрит в никуда, медленно мертвеет – мне хорошо знакомы эти лица. Их выражение дошло до наших дней из первобытного времени; мир двигался, шевелился, расцветал, обрушивался во прах, воскресал вновь, топил себя в крови бесчисленных войн и залечивает, раны, нагуливал жирок в годы благоденствия, шлифовал нравы, менял моду, облагораживал обычаи, укреплял себя знанием, течение времени отмывало лица людские, смягчало черты, но эти лица оставались неизменными, они так и висят в наших окнах грубо обструганными деревянными масками.
Лицо за стеклом вдруг дрогнуло.
Или показалось? Нет, не показалось... Так дергается человек, когда его колотит кашель.
Везет же мне в последние дни на чахоточных.
Хотя ничего удивительного; в домах топят едва-едва, все ходят с простудами, хлюпают носами и дохают, а старики – тем более, у них так мало сил сопротивляться: болезням, голоду и холоду.
Я заглянул в холодильник. Зима, пустынная зима, как пелось в популярной когда-то песне. В хлебнице сохранилась галета. Вкусом и качеством она напоминала фанеру, из хлебо-булочного изделия такого качества в самый раз выпиливать фигурки лобзиком.
Девушка с римских окраин быстро привела себя в порядок, изготовилась к бою, то есть улеглась поперек кровати, в руках у нее был журнал.
– Знаешь что... – сказал я, – где-то мне приходилось слышать, что это слишком нудное дело... Я читал про него в книжках, но самому заниматься пока как-то не приходилось.
