Гной сочился из глаз под сомбреро соломенными. Налетели, хоть медной монеты моля, крючковатые пальцы с ногтями обломанными, словно птицы хичкоковские, на меня. Я был белой вороной. Я был иностранец, и меня раздирали они на куски. Мне почистить ботинки все дети старались, и все шлюхи тащили меня под кусты. И, как будто бы сгусток вселенских потёмок, возле входа в сверкавший гостиничный холл, гаитянский, сбежавший сюда негритёнок мне пытался всучить свой наивнейший холст. Как, наверное, было ему одиноко, самоучке неполных шестнадцати лет, если он убежал из страны Бэби Дока в ту страну, где художника сытого нет. До чего довести человечество надо, до каких пропастей, сумасшедших палат, если люди сбегают с надеждой из ада, попадая в другой безнадежнейший ад! Здесь агрессия бедности в каждом квартале окружала меня от угла до угла. За рукав меня дёргали, рвали, хватали, и погоня вконец извела, загнала. И под всхлипы сибирских далёких гармоней, и под «Славное море, священный Байкал» убегал я от слова проклятого «моней» и от братьев по голоду я убегал. Столько лет меня очередь лишь и кормила чёрным хлебом с полынью — почти с беленой, а теперь по пятам — все голодные мира в обезумевшей очереди за мной. Эти люди не знали, дыша раскалённо, что я сам — из голодного ребятья, что войной меня стукнуло и раскололо так, что надвое — детство и надвое — я. Я в трущобы входил. Две креольских наяды


6 из 85