
Но гроза стала еще ужаснее. Чем дальше, тем больше дождь переходил в град, это было слышно еще до того, как стало видно, по изменению шума дождя, переходящего в жесткий, громкий треск, и почувствовалось по морозному холоду, проникавшему теперь в машину. Наконец можно было уже видеть градины, сначала маленькие, как булавочные головки, но затем увеличивающиеся до размера с горошину, с шарик для игры в бабки, и наконец по крышке радиатора забарабанили несметные рои гладких белых шариков, снова отскакивая от ее поверхности, в такой дикой, бурлящей неразберихе, что от этого просто могла закружиться голова. Было совершенно невозможно проехать дальше и метра, мой отец остановился у обочины – ах, как это я сказал об обочине, если не было видно уже даже самой дороги, а еще меньше была видна ее обочина или поле, или дерево, или еще что бы то ни было, ибо было невозможно увидеть ничего дальше двух метров, а в этих двух метрах не было видно ничего, кроме миллионов ледяных бильярдных шаров, заполнивших все вокруг и барабанящих по машине с ужасным шумом. Внутри машины стоял такой грохот, что мы даже не могли друг с другом разговаривать. Мы сидели, словно в барабане огромной литавры, по которой некий великан бьет барабанными палочками, и мы лишь смотрели друг на друга и мерзли, и молчали, и надеялись, что наш спасительный корпус не будет разнесен в щепки.
