
Не знаю и сейчас, как мог; но судить его и оейчас не в силах. Вижу его улыбку, все его милое лицо, когда он, бывало, выслушивал меия маленького. Он, Бог зиает почему, горячо меня любил. Сентиментален не был; не сюсюкал надо мной никогда; но любовь его, когда он был с нами, я всегда чувствовал — просто так, без умозаключений, как чувствуешь горяч ли чай, который ты пьешь. Когда я, девяти лет, очень тяжело заболел, он потребовал, чтобы позвали знаменитого врача, и сказал ему «Я больше не врач, я сиделка; прикажите, что мне делать». И когда я четверо суток лежал без сознания, это он, днем и ночью, мешок со льдом менял у меня на животе. «Взгляды» осуждаю, и речи; но его осудить не могу; и руку — даже и скомкавшую салфетку, бросившую ее тогда на стол, теперь, через шестьдесят лет, целую с ответной любовью.
Зеличка
Mademoiselle Louise Coutier начала приходить к нам в Петербурге, вскоре после того, как мне исполнилось семь лет. Жила у нас на даче с весны до осени, и к концу того года я бегло говорил по–французски. Ей было тогда лет сорок пять. Уже добрых четверть века обучала она русских детей своему языку; от них и прозвище получила: Мадемуазель — Зель — Зеля — Зеличка. Сестра ее занималась тем же ремеслом. Отец их был разорившийся перчаточник.
