
Обе оне хорошо говорили по–русски, родились в России, во Франции никогда не были. Но сестра Зелички была мадмазель как мадмазель, чего о Зеличке не скажешь. Недаром дети, любившие ее, имечко ей такое сочинили. Никогда не слыхал, чтобы другую какую мамзель звали зтим именем. Зеличка моя, судя по фотографиям, была в юности очень хороша собой, и еще теперь ее строгое лицо с узкими губами, четко очерченым носом, черные, с легкой проседью, гладко причесанные волосы и темнокарие, способные загораться и сверкать глаза позволяли догадываться об этом. Одевалась она всегда очень скромно и просто. Часики носила брошкой прикрепленные к платью возле левого плеча. Пенснэ надевала, когда читала. Была легка на подъем, неутомима в прогулках, очень умеренна в еде и питье; не жало валась никогда ни на какие недуги. За столом сидела молчаливо; гостями нашими не интересовалаоь; избегала длинных разговоров и с моею матерью, не сразу, но постепенно очень полюбившей ее. Когда она жила у нао на даче, единственным ее собеседником был я. С первого же дня, когда появилась она у нао и во все те годы покуда она меня учила (позже жила и бывала она у нас в качестве уже попросту гостьи), я от нее ни одного русского слова не уолыхал. Таково было твердое правило ее преподавания, которому оиа и была, в первую очередь, обязана его успехом. У нее было много твердых правил, но педантизма в ней не чувствовалось никакого. И кроме дара преподавания, был у нее другой дар, более редкий и драгоценный: без всякого командованья, без воякой дрессировки, одним своим «образом действий» и существом своей личнооти она умела воспитывать детей.
Часами гуляли мы с ней по дорожкам нашего парка или в лесу напротив. На скамейках оиживали, она с рукодельем, я с книжкой на коленях. Рассказы ее не уставал я слушать — всегда о детях, о ее прежних учениках и ученицах, о жизни с ними в Одессе, Киеве, под Каменец–Подольском, — где жила она долго, научилась говорить по–польски (знала и немецкий), и никогда я с нею не скучал.