
Девочка эта - Сайера, должно быть, ровесница моя или чуть младше, в самом деле, очень похожа на мать. Брови черные-пречерные, она их нахмурила, точно старуха. Ресницы, еще мокрые от слез, слиплись треугольничками. Глаза смотрят прямо в мои глаза. Думаете, с признательностью? Благодарностью?
Куда там!
Так смотрят на человека, когда очень хочется попросить его удалиться, да что-то мешает - приличие, что ли?
Впрочем, оно мешает недолго.
- А теперь уходи!
Отвернувшись, она говорит это тихо и устало. Я молчу. Она добавляет, еще тише:
- Искать тебя будут. Прибегут...
Хоть бы пол-спасибо услышать за помощь! Нет, видно, права бабушка, такие уж это люди...
Выпрямляюсь, запахиваю поглубже свое одеянье и шагаю, гордо выпрямившись, стараясь, чтоб не очень высовывались из-под чапана мои ноги, чтоб им отсохнуть! И слышу брошенное вслед:
- Не говори никому!.. Мама не велела!..
------
Вечером сидел я, весьма раздосадованный несовершенным устройством мира, где старшие, неизвестно на каких основаниях, взяли себе право указывать, что следует и чего не следует делать. И не малышам, что было бы естественно, а просто людям, несколько менее старшим, но вполне уже самостоятельным.
Перебираю в памяти события этого длинного, совсем не тихого дня...
Моего выступления в роли "Скорой помощи" никто не заметил спал-то ведь я в саду, а старшие - в доме. Очень хотелось рассказать самому, и не было особой причины помалкивать - мало ли чего взбредет в голову девочке, у которой и подруг-то нет! Но я, удивляясь сам себе, все-таки держал язык за частоколом зубов.
После завтрака Муйдин-бобо поднялся, покряхтывая, обругал поясницу, которая-де в последнее время совсем разошлась в доставлении ему неприятностей, и отменил свой каждодневный обход ульев. Бабушка взялась готовить ему растиранье из каких-то заветных листьев и корешков, а я направился в огород, который моими стараниями уже был доведен до такого состояния, что осталось выпалывать только овощную рассаду...
