
Молодой индеец сложил руки, его глаза засверкали, лицо окаменело и словно замкнулось. И по мере того как он приходил в себя, у меня все больше и больше создавалось впечатление, что от него исходит какое-то необычайное волнение: оно было явно написано на его лице. Два-три раза он передвигался с места на место. И каждый раз его почти замерший взгляд тоже перемещался, ища и фиксируя какую-то точку поблизости, как бы желая осознать нечто, чего следовало бояться. Я понял, чего он мог бояться — недостаточного почтения к Богу из-за какой-то небрежности. Помимо прочего, я понял еще две вещи: первая состоит в том, что индеец тараумара не придает своему телу такого значения, как мы, европейцы, и у него совсем другое понимание тела. Кажется, будто он говорит: «Это тело — совсем не я», и когда он поворачивался, чтобы сконцентрировать свое внимание на чем-то, что находится рядом, — казалось, он пристально разглядывает и изучает собственное тело. «Я — лишь тот, кем Сигури мне приказывает быть, и там, где приказывает быть, а ты лжешь и не повинуешься. Ты не желаешь чувствовать то, что на самом деле ощущаю я, ты всегда даешь мне противоположные ощущения. Ты не хочешь ничего из того, чего хочу я. И то, что ты мне предлагаешь большую часть времени — это Зло. Ты для меня — только преходящее испытание и бремя. Однажды я прикажу тебе уйти, как только сам Сигури будет свободным, но, — сказал он, внезапно заплакав, — тебе не придется уходить целиком. Все-таки тебя создал Сигури, и много раз ты служило мне убежищем от бури, ибо Сигури умер бы, если бы у него не было меня».
Второе, что я извлек из этой молитвы, — так как все его короткие перемещения чуть вперед и в сторону, при которых я присутствовал и которые заняли гораздо меньше времени, чем мне потребовалось, чтобы их описать, были импровизированной молитвой индейца, но только с призывом имени Сигури, — итак, второй вещью, поразившей меня, было то, что индеец, враг собственного тела, приносил в жертву Богу и свое сознание, а привычка к Пейотлю направляла его.
