
Роясь в памяти и загибая один за другим пальцы, Стропилин добрых полчаса наказывал Севке, о чем следует написать.
— Поимей совесть, Семен! — не вытерпел бородатый артиллерист Мирон Горшков. — Ты уж все свои клешнятые пальцы позагибал, а конца не видно. Разуваться, что ли, будешь?
Семен смутился, махнул рукой:
— Правда твоя, всего не напишешь!
Подумав, Севка решительно обмакнул перо и начал писать, то надувая щеки, то втягивая. Раненые расселись на койках поодаль и с уважением поглядывали на Севку, шепотом переговариваясь.
Писал он долго, а когда закончил и прочитал, восторгу не было конца.
— Все в точности! — дивились бойцы. — Еще и от себя добавил. А до чего ж кругло сложил, шельмец!
Севка действительно немножко добавил. В письме оказались такие слова: «Домой меня, детки, пока не ждите. Надо сперва завоевать счастье. Товарищ Ленин сказал, что теперь уж скоро. Он-то знает, как чему быть».
— Правильные слова! — похвалил Горшков. — Не иначе, будешь ты, Савостьян, комиссаром. В политике сильно разбираешься.
По утрам доктор обходил госпитальные палаты. Клава Лебяжина шла рядом и записывала в тетрадку его назначения для раненых. Она докладывала, у кого какая температура, какой сон, какое настроение.
Суровый, неразговорчивый доктор обычно задавал раненым один и тот же вопрос: «На что жалуетесь?»
Но жалоб не было. Каждый знал, что если дымили сырые дрова в печке, если давали жидкие, ненаваристые щи, то это не зависело ни от доктора, ни от повара.
— Нету наших жалоб, благодарствую. А вот просьбочка имеется, — сказал как-то полушепотом Мирон Горшков и поманил доктора пальцем, чтобы тот приблизился.
Доктор присел на койку Горшкова:
— Что за просьбочка?
Мирон вздохнул, соображая, как бы поделикатнее приступить к делу. Начал вкрадчиво:
— Про мальчонку разговор, про Севку. Заметил я, что на перевязку он идет, как на смерть, аж в лице меняется.
