
— «…Так и выкатились ни с чем, а бабка с того дня слегла. Все заботилась посылку тебе собрать. Шарфик да рукавички еще загодя связала, кисет праздничный твоего батьки из комода достала. Про кисет все сомневалась: «Не ведаю, посылать ли. Годами-то больно мал. Но, с другой стороны, конный армеец. Может, и выучился табак курить в своей кавалерии». Я сказал: «Не надо кисет. Тыквенных семечек сушеных хорошо бы в рукавички насыпать. Товарищей угостит и сам погрызет от скуки». А ночью она умерла».
Вечером Клава истопила печь-буржуйку, накормила раненых просяной похлебкой, сваренной с сушеной воблой, каждому измерила температуру.
— Отбой! Марш по койкам! — распорядилась она.
Прибавив в фонаре огня, записала, что положено, в тетрадку, позвенела в своем шкафике склянками и принялась мыть шваброй затоптанный пол. Закончив работу, прошлась по палате, поправила на койке Миколы Гужа свисшую шинель, огляделась. Мирон Горшков показал ей глазами на Севкину койку.
Клава наклонила голову: знаю, мол, не забыла!
— Не спишь? — подошла к Севке.
— Не сплю, — чуть подвинулся он к стене. — Посиди. Может, чего посоветуешь. Не сегодня-завтра мне на выписку, а куда? Эскадрон-то неизвестно где. И бабки теперь нет. Командир сказал: в крайнем случае — в детский приют.
— Разве что в самом крайнем, — неодобрительно заметила Клава. — Жили мы с сестрой в приюте…
— У тебя есть сестра?
— Есть. Только она потерялась… Когда у нас была мама, мы все трое жили в Москве на Якиманке, улица так называется…
— Аж в самой Москве?
— Ну да. Мама меняла вещи на еду, тем и кормились. Променяла шубу покойного отца, меховую шапку, несколько картин. Хлеб дорого стоил, а вещи совсем не ценились. Зашел однажды к нам спекулянт в золотых очках. Увидел отцовский концертный рояль и не отходит от него. Открыл клавиатуру, взял несколько аккордов и предложил полпуда муки. Мама не отдала. Ушел, но два раза возвращался торговаться.
