
И тут меня как ударило: да ведь мы не любим Друг друга, давно не любим, а всякая там капуста, Митькины двойки, мой суп и его стоптанные домашние тапки, раздражавшие меня до слез, - все это семечки, ни при чем.
Я поняла это сразу, вдруг, совершенно не подготовленной - не было у нас ни скандалов, ни ссор - репетиций развода, - и так мне стало страшно, что и сказать нельзя! За себя, за Митю, за все, что ждет впереди: еще одна одинокая женщина, - 'да к тому же с ребенком, с мальчиком (а мальчику в особенности нужен отец), бедняга Лешка, смешной, неказистый, до ужаса невоспитанный - лет пять учила подавать моим подругам пальто... Кому он нужен такой и куда же его девать? Ведь нашу халупу в двадцать семь, с совмещенным и без кладовок даже не разменяешь.
Мне стало холодно, потом жарко, потом снова холодно, и я не знала, что с этим холодом и с этой жарой делать. Я бросилась за спасением в душ, в наш убогий совмещенный узел, в котором из-за этой унизительной совмещенности не было принято запираться. Но ожесточенно и вызывающе я дернула вверх ручку двери и заперлась назло всем - ничего, потерпят! - а потом стояла и стояла под барабанящими колючими струйками, оглушенная рухнувшей на нас бедой, потрясенная безвыходностью нашего общего - всех троих! - положения.
Горячий, холодный, огненный, снова холодный, почти ледяной... Я вышла, преисполненная решимости сражаться со своей и его нелюбовью. Сражаться и победить.
Ах, какая я была наивная - тогда, в мои тридцать лет! Я купила на двадцать третье шикарный французский одеколон - были тогда в продаже и, представьте, без очереди по причине бешеной, как нам казалось по тем временам, дороговизны, - я устроила что-то вроде праздника, хотя ни в его, ни в моей семье сроду не было профессиональных военных, мы пригласили единственных наших общих друзей - - одинокие мои подруги почему-то донельзя раздражали Лешу, - расставили на столе бутылки и всякую снедь - я сготовила даже салат оливье - - и стали пировать и веселиться, включив телевизор неизменную опору невеселых нынешних посиделок.
