
Мелькали хромовые сапожки лихих армейских ансамблей, мощно гремели военные хоры, певица с переброшенной на высокую грудь длинной косой пела что-то народное, и можно было не смотреть друг на друга, а уставиться в мерцающий голубой квадрат и так сидеть, перебрасываясь необязательными, не требующими ответа репликами.
Потом гости ушли, и я мыла и мыла посуду, оттягивая неизбежное. Леша без ворчни и протестов, можно сказать, охотно вытирал вилки и ложки, бодро бросая их в выдвинутый ящик стола, а это значило, что он склонен к любви. Господи, если Ты есть в самом деле, прости нас, ?то это мы называем любовью!
Бессильно и долго я стояла под душем, потом надела самую лучшую, с воланчиками, рубаху, взглянула в зеркало, вяло признав, что я еще ничего, даже очень, а все остальное химеры и глупости, и поплелась в спальню, если можно так называть общую комнату, где мы обедали (потому что в кухне втроем не уместишься), где я упорно читала все, что удавалось достать по архитектуре, а Митька делал уроки и где стоял наш диван, на котором днем, сложив его, мы сидели, а ночью, разложив, спали. "Тише, да тише ты, Митька услышит!" Диван хоть и новым был, но скрипел, собака, правда, не весь, а местами, и в самый лирический момент мы перемещались на нескрипучее место, не размыкая объятий, если употреблять эвфемизм приличия ради.
Леша, погасив верхний свет, благодарно благоухая подарком, ждал меня на разложенном собственноручно диване под интимным мерцанием электросвечи нашей гордости, привезенной из Львова. На стуле, с претензией на некую светскость, стояли остатки коньяка и две рюмки, а сам Лешка небрежно листал парижский журнал мод, оставленный гостями на погляденье. Кроме платьев и мохнатых, до колен, свитеров, там было полно загорелых красоток в прозрачных лифчиках и колготках, и я поняла, что Лешка тоже сражается с рухнувшей на нас нелюбовью, призывая на помощь полуголых красавиц.
