
Вот какой вопрос надо поставить ребром, а не задницу зря просиживать. Но не будешь же спрашивать телеэкран – а Оренгольд был именно что на экране, пятно мерцающих точечек. Его и в живых-то нет уже, говорил проктор. Очередной чертов дохляк-специалист с очередной чертовой кассеты.
Смех, да и только: Данте, Флоренция, “Символические наказания” (которые старая надежная Покахонтас как раз сейчас заносила в свою старую надежную тетрадку). Это же не средневековье хреново. Это хренов двадцать первый век, а он – Берти Лудд, и он влюблен, и ему одиноко, и он без работы (и, вероятно, без шансов ее найти), и ничего тут не поделаешь, хоть ты тресни, и податься некуда во всей проклятущей развонючей стране.
Что если Милли он больше не нужен?
Ощущение пустоты в груди раздулось до немыслимых размеров. Он попытался отогнать его мыслями о пуговицах на воображаемой блузке, о теплом теле под блузкой, об его Милли. До чего ж ему тошно. Он выдрал из тетрадки листок с черепом. Сложил пополам и аккуратно разорвал по сгибу. Он повторял процесс до тех пор, пока обрывки не стали такими крохотными, что больше не рвались. Тогда он ссыпал их в карман рубашки.
Покахонтас не сводила с него глазенок и криво лыбилась, и оскал ее повторял, слово в слово, за плакатом на стене: “Берегите бумагу, не транжирьте зря!” Покахонтас была задвинута на экологии, и Берти оказался вблизи опасной черты. Он рассчитывал на ее тетрадку, когда будут выпускные экзамены, так что состроил виноватую улыбку. Улыбка у него была обаятельная. Нос только подкачал – слишком уж курнос.
Оренгольда сменила эмблема курса – голый мужик, растопырившийся в квадрате и круге, – и проктор (как ему только не надоело?) поинтересовался, нет ли у кого вопросов. К немалому всеобщему удивлению, из-за парты вылезла Покахонтас и затараторила... о чем? О евреях, насколько понял Берги. Евреев он не любил.
