
— Подойдите поближе, так, так… Сюда, к этому большому портрету, — требовательно сказала женщина-экскурсовод.
Комната заполнилась народом, стало тесно, и Вера Ивановна поспешила выйти. Она любила смотреть на картины сама. Одна и подолгу, вдоволь. Пришлось оставить парадные портреты на потом. В коридорчике висели рогатины, щиты, коллекции древних монет, за стеклами витрин — старинные рукописные книги.
Заглянула в соседнее помещение. История города, послереволюционный период, фотографии, документы, в углу «максим», рядом длинная красноармейская шинель, вся истрепанная. Девятнадцатый год, двадцатый, двадцать первый…
На снимке группа худых оборванных людей. Три-четыре старика, несколько старух, с десяток молодежи, все остролицые; крутолобые, с голодными, злыми глазами. Краснохолмская коммуна!.. Об этой коммуне слыхала она и раньше, еще в школьные годы читала о ней. Но тогда все воспринималось кое-как, по-школьному. А теперь, вглядевшись, ужаснулась она: подумать только, в голод, в разруху, люди возмечтали о такой высоте — о коммуне! И сделали, не побоялись. Вон, на карточке рядом — красноармеец держит полуживого ребенка, кости одни. И надпись: «Не дай погаснуть последней искре жизни». Вот как.
Она долго стояла перед фотографией коммунаров. А внизу на витринке — жестяная тарелка с выбитыми серпом и молотом, и с надписью: «Коммуна»… За спиной негромко кашлянули. Вера Ивановна вздрогнула, оглянулась.
— Это тарелка ихняя, сами, значит, сделали и такой посудой пользовались, чтоб одинаковая, — тихо сказала женщина в ситцевом платье с длинными рукавами и подшитым белым воротничком.
Вера Ивановна кивнула.
Старуха, ясно, была работницей музея, из тех, что обычно сидят у дверей. Как-то она ее не заметила, когда мимо прошла.
Дальше были другие фотографии: партизанские отряды, красные командиры, первый состав горсовета, первый райком… Двадцатые, а вот и тридцатые годы. Детство!
