
Да и папаша принимался философствовать, особенно как получку отметит:
— Ты, Максимка, смотри, — внушал он, уставясь на меня очень уж добрыми глазками-бусинками. — Ты вот с этим Лёхой своим сейчас корефанишься, всё путём, не спорю. А если, к примеру, чего не поделите, поссоритесь… Может такое быть? Ну, молчи-молчи, я сам скажу — ещё как может. А потом, мало ли, какая вещь пропадёт у этих… Ведь на тебя же, дурачка, свалят. Чего куксишься, я дело говорю! Или вон с учёбой у Лёхи нелады пойдут, всякое бывает, школа — она дело, понимаешь, такое. Или, как постарше станете, курево там, картишки, винцо… Кто тогда крайним окажется? Всё ты, Максимка. Это ты, значит, вредно на него влияешь. И классная ваша, и все они именно так и завопят. Зачем неприятностей на глупую башку грести? Водись уж лучше со своим братом, а к деловарам этим не клейся. У них своя компания, у нас — своя…
Сперва я молча выслушивал папины умные мысли, а потом уже просто из комнаты сбегал. Так он и не убедил меня — ни словами, ни ремнём.
Потому что все они ну совершенно ничего не понимали. Не понимали, что плевал я на деньги Лёшкиных родителей, да и самому Лёшке это фиолетово было. А что Лёшке можно рассказать про всё, и он не будет смеяться, а серьёзно так кивнёт и скажет что-нибудь хорошее — так ведь моим это не втолкуешь. Не объяснишь, как радостно делается, когда, опоздав на урок, ещё в дверях видишь его тёмные, с каким-то зеленоватым отливом глаза, и уже неважными становятся учительские втыки. Не расскажешь о взятых у него книжках, которые глотаешь залпом, за ночь, укрывшись одеялом с головой и светя себе фонариком. Папаша книги вообще не особо уважает, а маманя твердит, что читать надо то, что по школьной программе положено. А не всякую там фантастику-хренастику.
