
Чем смотреть на эти злосчастные Сады, лучше думать о сыне - больно, но отрадно.
Саркис - единственная кровинка - пошел не в его породу. От этого больно вдвойне, больше, до смертной сладости больно видеть его тишайшую никчемность. Он даже не пишет стихов. Как эта дикарка смела думать, что Саркис мог быть там с кинжалом!! Он, Корнелий, мог!! Другие юноши - могли. И были. И разили, в темноте раня друг друга в руки. Саркис - нет. Он даже не знал.
Но в итоге Гай сражен напрасно, а Саркис - в темнице. За его, Корнелия, слепоту.
Тонкие и пушистые, отпущенные до лопаток по старинной эллинской моде волосы. Тонко очерченные, так редко размыкающиеся губы. Фиалковые глаза. Однажды на невольничьем рынке четырнадцатилетний Саркис приблизился к ладной темноволосой девице (у Корнелия даже мелькнула тогда мысль ее купить - отрок уже входит в возраст), и та шарахнулась от него с пронзительным "Альви! альви!". Торговец смог ее унять, только накинув ей на голову мешок, а удивленным отцу и сыну объяснил, что девушка приняла Саркиса за какого-то своего духа, чрезвычайно могущественного и недоброго. Саркис тогда смеялся.
Сейчас ему семнадцать, он едва вытянулся, и почти не изменился нравом - все так же почтителен и нежен. Одно время Корнелий боялся, что сын вырастет кинедом, но потом устыдился своих опасений. На смену им пришла та самая тайная боль: ибо бесталанность Саркиса была лишь видимой - под ней таилась безмолвная доблесть прирожденного страдальца, мученика - возможно, за эту веру в распятого Бога, основ которой Корнелий не мог постичь ни сном, ни духом, ни разумом. И с содроганием ждал - когда на пальце сына сверкнет кольцо с рыбкой, когда он начнет уходить трижды в день на службу в плебейский храм. Конечно, все мученики уже отмучились... Но вот Саркис в тюрьме. А Аврелия - никому не молится.
Малыш мой, хрупкая тростинка, даже не ветру не издающая звука. На сердце налег валун... А в наружном уголке правого глаза стало горячо.
