
И Жоржик в избытке переполнявших его сердце чувств заключил в объятия сначала мать, потом перецеловал обеих теток и кинулся с протянутыми руками к сестре.
И тут случилось что-то, чего никак не ожидали ни мать, находившаяся в своем обычном состоянии замкнутого спокойствия (чуть только дрогнули ее губы да скорбно изломились брови на бледном лице при известии о выступлении в поход сына), ни тетки, растерянными, налившимися слезами глазами глядевшие на их общего кумира. Да и сама Лелечка менее всего ожидала от себя того, что случилось сейчас. Без кровинки в лице, белая, как батистовый воротничок ее летней блузки, с огромными, расширившимися зрачками, с перекошенным судорогою страдания и испуга ртом, она рванулась к брату с диким, полным неописуемого отчаяния криком:
— На войну? Чтобы искалечили? Чтобы убили, как папочку? Не отдам, не пущу! Ни за что не пущу!.. Жоржик, милый мой, родной мой, братец любимый! — и она вся затрепетала, вся забилась, как слабая былинка, как веточка под натиском бури, в обхвативших ее руках брата, не слушая увещеваний, отталкивая теток, бросившихся к ней со спиртом, водою и утешениями, и продолжая кричать на весь дом отчаянным, страшным голосом: — Не пущу!.. Не отдам! Не могу!.. Не могу! О, Господи… Господи!..
Тетя Юлия поспешила к окнам и плотно закрыла их, чтобы соседи по даче (Кубанские проводили это лето в Ораниенбауме, в сорока верстах от Петрограда) не могли слышать воплей и плача девочки.
