Тетя Зина мочила Леле одеколоном виски и то и дело давала нюхать из маленького граненого флакончика спирт, и сам Жоржик бережно и братски нежно гладил горячие, как огонь, и мокрые от слез щеки сестры и тихо, вполголоса, говорил что-то о своем долге перед Царем и Родиной и о своем ненасытном стремлении вложить свою скромную лепту в общее дело спасения Православного славянства и защиты чести дорогой родины.

Лелечка рыдала. Все — и славянство, и родина, и долг — казалось, отошло, вылетело из ее души и мыслей в эти минуты отчаянного страха за жизнь Жоржика. Думалось только про свое, личное, кровное горе; думалось и переживалось с такою невыразимой мукой, с какой еще ничего не переживалось до сих пор бедною Лелечкой. Жоржика берут. Он выступает с зарею… Пройдет десяток-другой дней, и может быть… ужас… ужас!..

Все громче, все горше делались слезы. Отчаяние опьяняло девочку, свинцовой тяжестью ложилось ей в душу. Все тускнело, все исчезало и казалось маленьким и ничтожным в сравнении с уходом Жоржа на войну.

— Не могу, не хочу!.. Не пущу его!.. Не могу! — слышались все те же исступленные вопли.

Тогда поднялась с кресла величавая, спокойная фигура матери. С тихим шелестом черного платья (иного цвета она не носила со дня смерти мужа) подошла она к дочери, и ее худые бледные руки осторожно, с ласковым усилием, стали отрывать от плеча Жоржика все залитое слезами Лелино лицо.

— Тише, Елена, тише, — зазвучал своими металлическими нотками всегда тихий, ровный, ласковый голос, — перестань, дитя. Что значат эти горести, эти переживанья, эти частные наши семейные печали перед тем, что должна переживать наша Родина, наша общая великая русская семья? Перестань же, слышишь, Леля!

И при этом ее вспыхнувшие решительным огнем глаза напряженным острым взглядом пронизывали дочь.



8 из 16