
показаться странным, но я и в самом деле боялся дверей, и всякий раз, когда сидел или стоял к ним спиной, чувствовал себя беззащитным, как попавший в западню зверь, у которого вырвали клыки и когти, или как заблудившийся в густом тумане и окруженный со всех сторон врагами человек, ежесекундно ожидающий смертельного удара ножом в незащищенную спину, — это, может быть, смешно, но я всегда именно так себя чувствовал, когда двери оказывались вне поля моего зрения. Но сейчас я был спокоен и, пожалуй, даже доволен: все-таки я сидел в хорошо натопленном зале, среди оглушительного говора, шумного оркестра, постукивания стаканов и бокалов, рева поющих у прилавка пьяниц и отвратительного хохота проституток, которым наконец стало сопутствовать счастье — их яростные усилия увенчались первыми успехами, в конце концов их заметили, они нашли себе постоянные места у столиков и теперь могли пить сколько влезет, у них были «гости», и время для них приобрело иное измерение; им уже некуда было спешить, уже не нужно было лихорадочно искать случайных любовников на одну минуту, на один час, на одну ночь — им, старым, изношенным, лишенным всякой привлекательности клячам, приманивающим в этой чаще стульев и заставленных бутылками столиков голубоглазых оленей в мундирах
feldgrau — Бронка, ты девка что надо…
— Лучше, чем рыжая Зоська?
— Это мы решим потом, моя крошка…
— Рыжую Зоську пристукнули вчера в развалинах на Каштановой, номер семнадцать.
— Что ты говоришь?
— Вытащили вчера утром из подвала, без рейтуз, голова разбита кирпичом. Я видел собственными глазами…
— Чего это ее туда понесло?
— А ей негде было ночевать.
— Черт побери! Куда этот Фелек подевался? Надо счет получить…
— Стоит у буфета, в хоре старцев и поет requiem по усопшим…
— Вот так «Какаду»!
— Опять барабанная дробь. Как в цирке, когда сумасшедший готовится к последнему сальто без страховки…