
Патроны были на исходе. Их или забыли, или не могли поднести. Приказов больше не получали. Бой как будто отодвинулся в сторону, стали слышны частые разрывы позади, вероятно, в Оржице. Мокрые, усталые лежали бойцы перед затихшим лесом.
Неизвестно, как доходили вести. Их передавали друг другу.
— Слышали: переправу опять сожгли.
— Немцы сзади на Оржицу жмут.
Вести были одна другой тревожнее.
Хотя никто в отряде не знал точно обстановки, никто не знал, что отборные полки мотопехоты прибыли к немцам, что крупные танковые части атакуют Оржицу, что у своей артиллерии не хватает снарядов, что колонны, успевшие переправиться, погибли от огнеметов или попали в плен, хотя никто на передовой линии обороны этого не знал, — но древний инстинкт подсказывал каждому: его армия проигрывает сражение. От этого чувства нельзя было ни отмахнуться, ни отвлечься. Оно тревожило стойких, сбивало с толку уверенных, делало наглыми тайных врагов, а трусов трусливыми вдвойне.
Вокруг Павла грубо переговаривались красноармейцы. Изливали злобу на парки снабжения.
— Три бомбы им в печенку! Даже чехлов на гранаты не напаслись.
Иные недобрым словом вспоминали командование фронта:
— Знают, поди, что мы здесь, чего ж не помогут. Нажали б оттуда, мы отсюда — и вот...
Сосед Павла по окопчику, высокий, краснорожий, с бородавкой возле носа, сплевывая, отвечал вопрошающим:
— Болит у них голова за нас. Кожна людина тильки за себе думае.
И бубнил:
— Продали нас. Гроши що не зроблять. Гроши вони...
— Эй, ты, замолчи, — оборвал его злобно Борис. — Что растрепался?
Тот ответил с издевкой:
— Ну и воюй, коли охота. У тебя, верно, ни двора, ни зерна.
