
– Какого черта! – выругался он, когда рвануло поблизости, кажется, за оградой лесопилки. – Зажгут, будет вонять до вечера.
– И без того вони хватает, – сказал наводчик.
– Такой городок рушат. Без нужды ведь. Все равно скоро конец.
Что скоро конец – это уж точно, подумал я, немного осталось. Только мы здесь задержались, словно уперлись в какое-то невидимое препятствие. С запада успешно наступали американцы, время от времени батарейные радисты ловили в эфире их не очень далекие разговоры по-английски, которые перемешивались с немецкими, чего прежде никогда не случалось. Значит, они где-то рядом и, может, днями ударят навстречу. Если к тому времени бессмысленные обстрелы не превратят город в руины. Почему-то прежде о том не думалось: стреляют, ну и пусть, рушат – и ладно. На войне никогда ничего не создается, всегда разрушается – так было всегда. Но вот появилось новое отношение как к человеческим жизням, так и к материальным ценностям. Появилась жалость – как, наверное, и полагается в конце каждой войны.
Как только вверху немного утихло и обстрел стал ослабевать, пришли наши солдаты с кухни. Атрощенко со Скибовым принесли по два котелка каши, буханки хлеба под мышками – наш паек на весь день. Следом зачем-то приволокся санинструктор Петрушин, и я с досадой подумал: а этот зачем? Мне он решительно не нравился, этот тридцатилетний плутоватый сержант, который в промежутках между обстрелами обычно шарил по батарейным тылам в поисках добычи. Когда же на батарее появлялись раненые, санинструктора было не сыскать. Опять же из-за его велосипеда я сегодня влип в неприятную историю. Наверно, почувствовав мое настроение, Петрушин начал заискивающе:
