
Мы прошли седьмую, восьмую роты, пересекли насыпь. Миновали железнодорожную будку. Лютиков шел сзади с мешком и все время отставал. Ему было тяжело. Я предложил помочь. Он отказался.
Дошли до самого левого фланга девятой роты и остановились.
– Здесь, – сказал Никитин.
Лютиков скинул мешок.
Впереди ровной белой грядой тянулась насыпь. В одном месте что-то темнело. Это и была пушка. До нее было метров пятьдесят – семьдесят.
– Смотри внимательно, – сказал я Лютикову. – Сейчас она выстрелит.
Но пушка не стреляла.
– Вот сволочи! – выругался Никитин, и в этот самый момент из темного места под насыпью вырвалось пламя. Трассирующий снаряд описал молниеносную плавную дугу и разорвался где-то между седьмой и восьмой ротой.
– Видал где?
Лютиков пощупал рукой бруствер, натянул рукавицы, взвалил мешок на плечи и молча вышел из окопа.
– Ни пуха ни пера, – сказал Никитин. Я ничего не сказал. В такие минуты трудно найти подходящие слова.
Некоторое время ползущая фигура его еще была видна, потом слилась с общей белесой мутью.
– Хорошо, что ракет здесь не бросают, – сказал Никитин.
Пушка выстрелила еще раз. Потом еще два раза, почти подряд. Где-то неподалеку треснула одиночная мина. Подошел какой-то боец и спросил, нету ли у нас спички или «катюши».
Я посмотрел на часы. Прошло шесть минут. А казалось, что уже полчаса. Потом еще три, еще две…
Ослепительная вспышка озарила вдруг всю местность. Мы с Никитиным инстинктивно нагнулись. Сверху посыпались комья мерзлой земли.
– Молодчина, – сказал Никитин.
Я ничего не ответил. Меня распирало что-то изнутри.
Немцы открыли лихорадочный, беспорядочный огонь. Минут пятнадцать – двадцать длился он. Потом стих. Часы показывали половину четвертого. Мы выглянули из-за бруствера. Ничего не видно: бело и мутно. Опять сели на корточки.
– Накрылся, вероятно, – вздохнул Никитин. Он встал и облокотился о бруствер. – А пушка-то молчит. Ничего не видно…
