
Я тоже встал – от долгого ожидания замерзли ноги.
– А ну-ка, посмотри, инженер, – толкнул меня в бок Никитин. – Не он ли?
Я посмотрел. На снегу между нами и немцами действительно что-то виднелось – неясное и расплывчатое. Раньше его не было. Никитин оглянулся по сторонам.
– Послать бы кого-нибудь.
Но поблизости никого не было.
– Черт с ним, давай сами…
Лютиков лежал метрах в двадцати от нашего окопа, уткнувшись лицом в снег. Одна рука протянута была вперед, другая прижата к груди. Шапки на нем не было. Рукавиц тоже. Запасная зажигательная трубка вывалилась из кармана и валялась рядом.
Мы втащили его в окоп.
Лютиков умер. Три малюсеньких осколка – крохотные, как сахарные песчинки, я видел их потом в медсанбате – попали ему в брюшину. Ему сделали операцию, но осколки вызвали перитонит, и на третий день он умер.
За день до его смерти я был у него. Он лежал, бледный и худой, укрытый одеялом и шинелью до самого подбородка. Глаза его были закрыты. Но он не спал. Когда я подошел к его койке, он открыл глаза и слегка испуганно посмотрел на меня.
– Ну?..
В голосе его чувствовалась тревога, и в черных глазах мелькнуло что-то, чего я раньше не замечал, – какая-то острая, сверлящая мысль.
– Все в порядке! – нарочито бодро и всеми силами стараясь скрыть фальшь этой бодрости, сказал я. – Подлечишься мала-мала и обратно к нам.
– Нет, я не об этом…
– А о чем же?
– Пушка… Пушка как?
В этих трех словах было столько тревоги, столько боязни, что я не отвечу на то, о чем он все эти дни думал, что, если б он даже и не подорвал пушку, я б ему сказал, что подорвал. Но он подорвал ее, и не только ее, а и часть железобетонной трубы, так что немцы ничего уже не могли установить там.
И я ему сказал об этом.
Он прерывисто вздохнул и улыбнулся. Это была вторая и последняя улыбка, которую я видел на его лице. Первая тогда, у майора в землянке, вторая – сейчас. И хотя они обе почти совсем не отличались одна от другой – чуть-чуть только приподнимались уголки губ, – в этой улыбке было столько счастья, столько…
