
— Русская сволочь, почему никс ауфштейн? — путая русские и немецкие слова кричал комендант с порога камеры.
Три охранника стащили меня с нар и вывели во двор. Я почувствовал несколько ударов по ногам, которые и так еле стояли. Перед построенными, как пьяного, держа под мышки, повели меня к кухне. Зачем? Да, там у нас паровой карцер. А снежок идет, падает на рубаху, голову. И как приятно лицу, когда он скользит по нему малюсенькой растаявшей каплей. Не снег, а настоящий лебяжий пух летит с неба. Заключенные на поверке гудят, как обиженные пчелы, у которых отняли что-то дорогое и нужное.
В карцере при кухне побывали многие, но время наказанья у всех было разное. На сколько же часов посадят меня? В паровом карцере можно только стоять и глядеть в круглое, как кулак, окошко, которое выходит во двор лагеря. Под бетонным полом проходят паровые трубы. Как только арестованного сажают в карцер, один из охранников начинает греть в котле воду, заранее открыв вентиль, чтобы вода циркулировала по трубам. И вот я в этом карцере.
Плотно закрытая дверь вспотела, как лошадь, прошедшая с грузом сотни километров без отдыха. Стены камеры от пола до потолка а надписях и росписях: «Здесь сидел Атаманов Валя 19 лет за побег от фашистов», «Да здравствует Свобода! Коля Головин, русский 1923 г.». А что я напишу? Гляжу в окно и вижу пустой двор с падающими крупными хлопьями снега. Снег липнет к стеклу и не дает увидеть, как у дверей камер толпятся узники ожидая двух картофелин и кружки кипятку, заваренного травой. А у меня во рту сухота — хочется лизнуть на стекле снег, но он недоступен. На языке будто пережженный песок лежит. В висках стучат маленькие молоточки, требующие, чтобы я закрыл скорей глаза. Сейчас бы присесть и уснуть крепко, крепко. Но сесть нельзя, колени врезаются в стену.
