
— За Ефима! — И после паузы добавлял всегда одно и то же: — Надо бы съездить в те горы, может, кто помнит его.
Третью рюмку он выпивал за Оксану и после этого уже не прикасался к вину целый день, но не отходил от стола. Григорий и Гаврила со своими семьями проведывали знакомых и родственников, бывали на митинге у обелиска и братской могилы, а старик все сидел возле стола: кто бы ни проходил, каждого просил выпить рюмочку за упокой Марии, Ефима и Оксаны. Приходили и любители хлебнуть на дармовщинку, но больше рюмки они не получали, а просить еще стеснялись. Вечером, когда Гаврила и Григорий заносили столы, когда невестки убирали посуду и съестное, уносили ковер с портретами и вешали на привычное место — в горнице над кроватью — и уезжали, расходились по домам, Федос Иванович оставался один. Он наливал графин вина, брал стакан, ставил на круглый дощатый столик под старым абрикосовым деревом, что росло между бассейном для воды и подвалом, и садился думать о своей жизни и о тех, кого любил и кого отняла у него война. В сумерках появлялся безрукий матрос Борис Латов. Приходил он трезвый, молча выпивал стакан вина и садился рядом со стариком. Минут через двадцать он выпивал второй стакан, поднимался и уходил прочь.
«Серьезный человек! — думал про Латова старик. — Может же держать себя, а не хочет. Почему? Да потому что жить он предполагал вместе с Оксаной, а ее убили, и его жизни нет опоры на земле. Мечется, лютует, видно, смерти ищет, а она не берет его, мимо проходит. И война его сберегла…» Во время штурма высоты под Керчью Борис подхватил знамя из рук падающего матроса. Сам высокий, да еще знамя вздымал над собой — вел матросов по обрывистому склону, но пули секанули по рукам, раздробили ладони. Теперь вместо пальцев — черные кожаные чехольчики, страшные даже по своему виду. И если кто попадется ему, когда он бушует, то стерегись: расквасит, размесит лицо в кровь.
