
Слышу, как старик начинает сначала негромко, а потом все отчетливее и яснее насвистывать мотив. Он кажется мне до боли знакомым, но откуда он известен — загадка. Вслушиваюсь в повторяющуюся беспрестанно мелодию. Вот оно! Вот! Так разговаривает совка-бульюкуку, чей голос доносится сейчас из джунглей. Старый индеец говорит с птицей-человеком. Голоса обоих завораживают и околдовывают. Это их песня. Старик говорит с джунглями на языке джунглей.
У меня своя песня, свои слова, которым меня научили на берегах далекой реки на севере. Песня, сначала тихо и монотонно, потом все громче сама собой, словно вода, льется изо рта.
Опьянение медленно отпускает. Похоже, я уже могу подняться и сажусь. Каждый из нас поет свою песню, песню для себя самого.
Мир все еще не обрел привычного образа. Холодно, как же холодно! Знобит. Опять появляется старушка и дает что-то старику. Он накидывает на себя какую-то тряпку и приближается ко мне. В руках его ткань, и он помогает мне закутаться в нее. Молча сидим, и каждый думает о своем. О том, что было пережито, и дыхание чего, ощущения чего еще свежи в памяти. Проходит минут пятнадцать, и озноб сменяется жаром. Скидываю с себя тряпку. Старик интерпретирует сей жест однозначно: мне нужно справить «большую нужду». Впрочем, о том, что я хочу справить ее сам, я до поры до времени не догадываюсь. Индеец же поднимается и говорит мне, чтобы я шел в глубь джунглей, «воо-о-он туда». Иду и понимаю, что еще чуть-чуть — и быть мне выпачканным собственным же дерьмом. Едва добегаю до места, указанного стариком. Какое облегчение.
На следующее утро между моим другом и мной состоялся странный разговор.
— Уауки, брат, отец просил у тебя вчера табак? Ты помнишь?
Мой приятель, сидя в гамаке, как раз доплетал челноком накидную сеть для ловли панцирных сомов на речном мелководье.
