За три с половиной года окопной жизни, казалось ему, все в нем зачерствело, душа покрылась отвратительными гнойными струпьями. Теперь он радовался, что все так сразу очистилось и он в свои двадцать семь лет вернул свою возвышенную душу, стал как бы прежним, романтичным студентом, который в начале войны сам попросился на фронт. Мира сказала, что его очистила революция. Да, конечно, война и революция очистили его от многих сословных, классовых предрассудков, хотя и тогда, в четырнадцатом, он шел воевать не за царя — за народ, за отчизну. Народу он служит и теперь. Большевистское правительство доверило ему, беспартийному поручику, полк, солдаты любят его…

Какой, однако, студеный ветер! И сосняк не заслоняет от него. Если ударят сильные морозы, будет очень туго — с харчами, с фуражом.

— Опусти уши!

Мира остановилась, повернулась к нему. Опаленные морозным ветром, горели ее щеки, заслезились глаза и, огромные, заблестели, как черные сливы в росе; казалось, еще больше припухли сочные губы; она по-детски облизала их и коротко засмеялась.

— Р-революционер, Сер-режа, не может опускать уши.

От холода ее картавость усилилась, умиляя Богуновича. Ему все нравилось в ней. Разве что не все произносимые ею слова, казалось ему, подходили к этим губам, к этому маленькому носику, влажным очам.

Он, воспитанный на Блоке, хотел видеть в ней только женщину, созданную для любви, для счастья, для семьи. В облике ее, пожалуй, одно не нравилось — стрижка. Но Мира пообещала, что больше стричься не будет. А так… ни солдатская шапка из черной овчины, ни шинель не портят ее очарования. А единственная женская вещь — красный шарфик, что выбивается из-под воротника, — украшает всю грубую одежду, превращает ее на этой маленькой девушке в одеяние принцессы.

Если бы она позволила, он взял бы ее на руки, под свою шинель, согрел бы, как ребенка, и понес… понес бы по этому заснеженному полю — подальше от окопов, от войны… Но такую вольность она допускает только там, на станции, в их комнатке…



2 из 482