
Фотий молчит, сопит, в подобные мгновения вновь вспоминая далекую Морею и сожалея, что не остался там в крохотном скиту, в возлюбленной тишине, из которой его вырвали едва ли не силой! Строгость и властная повадка Фотия имели под собою совсем нежданное и для многих непостижное основание – ему, которого окружали пристойная духовному главе страны роскошь, почет, толпы слуг, послужильцев, челяди, – по сути ничего этого не было надобно. Он принимал знаки власти как бремя, как должное свидетельство своего служения в миру, но сам стремился от мира прочь, завидуя старцам, уходящим в леса и дебри, на Север, к Белому морю. Он с охотою поменялся бы с Кириллом Белозерским или с кем-то из старцев Валаамского, а то и Соловецкого монастырей (там, бают, тоже затеялось монашеское житие!). И это равнодушие к благам суетного мира делало Фотия особенно несгибаемым и строгим по отношению ко всем, кого ему приходилось «окормлять». Юрия он знал давно и знал его гордость – крестника самого игумена Сергия, заботного строителя Троицкого монастыря, уверенного, что эти святые заботы дают ему право спорить о власти, не подчиняясь даже митрополиту русскому. Юрия следовало сломать, согнуть, подчинить своей воле, и Фотий заранее сосредотачивал свою духовную энергию для этой, во всех смыслах, трудной встречи…
Все ближе холмы с городскими валами и тесовою горотьбой на них, и уже слышен звук колокола дальнего храма Преображения Господня, главной святыни Галича, и уже дорога оцеплена и стеснена встречающими, коих Фотий благословляет, выглядывая в окно возка.
Юрий явно собрал всех, кого мог. Бояре, боярыни, городская и купеческая старшина в долгих охабнях и летниках. Переливается на солнце шелк, горят парчевые оплечья, волнуется рисунчатая тафта и атлас женочьих выходных душегрей и сарафанов. Сам князь Юрий слезает с седла, высокий, сухой, подходит, склоняя голову, под благословение владыки. За ним – сын Иван. Этот волнуется, взмок, лоб в испарине, жадно целует руку Фотия. (Этот – мой ходатай перед родителем! – догадывается Фотий.)