
Барин Янчи, все больше уходя в себя, только глядел на довольно молодого еще повесу, и глубокий вздох вдруг вырвался из его груди.
– Ну, да ничего, – поспешил успокоить его наш шевалье,
– Ага!
– …эдакий совсем из ума выживший старикашка, о нем чего только не болтают…
– В самом деле?
– Да. Что он никуда из своей деревни не вылазит, а устроил себе там в барском доме театр с собственными комедиантами и лучших артисток привозит, чтобы они ему песни народные пели. И будто настоящие хоромы для собак своих построил – и ест с ними за одним столом.
– А еще что?
– А еще – что у него гарем целый из крепостных девушек и он с такими же забулдыгами, вроде себя, пляшет там с ними до самого утра, а потом стравит их всех между собой и тут уж форменный мордобой начинается.
– А еще?
– И до того будто бы дошел, что терпеть не может ничего чужестранного, даже гороха не велит на стол подавать, потому что он привозной, – одну паприку; кофе тоже у него в доме под запретом, а вместо сахара мед употребляет. Ну, не чудак?
– Еще какой. Ну, а еще что-нибудь знаете про него?
– Ах, да пропасть всяких таких вещей. Вся его жизнь – сплошное чудачество. Единственное, что он путного сделал, этот состоятельный мой дядюшка, этот набоб венгерский, этот Плутос, так это то, что однажды, когда я уже до последнего доходил и мне уже ничего не могло помочь, кроме богатого наследства, – взял объелся чибисовыми яйцами и помер наутро, о чем меня не замедлили уведомить.
– И вы, значит, явились теперь вступить этим наследством во владение?
– Ma foi!
– Ну, так можете поворачивать оглобли и катить себе обратно в Париж свой или в Италию; хоть в Марокко. Потому что этот выживший из ума дядюшка ваш, этот богач-сумасброд – я и пока еще не умер.
Абеллино оторопел, глаза у него полезли на лоб от испуга.
– Est-ce possible? Возможно ли это? – пролепетал он наконец.
