
— Готов? — крикнул звонко Никита.
— Зараз…
Филипп приторочил к седлу переметные сумки с сухарями и бурсаками и старый, порыжевший зипун. Панкратьевна вышла, неся в руки небольшую сумочку.
— На-на, вот, сынушка, — сказала она, подавая сумочку.
— Чаво это?
— Вишенки сушеной…
— Э-это!… охота тебе, мамушка! как будто на год отъезжаю… Лишнее все… ворочусь — тогда доем…
Панкратьевна с грустью слушала суровый и твердый голос сына и лишь слабо попыталась возразить:
— А то бы взял…
— Нет, мамушка, некуда! оставь! Пойдем, помолимся на дорогу.
— Зда-а-рово, Панкратьевна! — крикнул Никита из-за ворот, привстав на стременах.
— Слава Богу, Микитушка!
— Жива?
— Покель Бог грехам терпит, попрядываю, — печально отвечала Панкратьевна я пошла вслед за сыном в курень.
Филипп подпоясал кинжал, надел шашку и ружье и присел на минутку. Потом встал и начал молиться, кланяясь в землю и читая про себя: «Господи помилуй», внутренне же прося удачи в своем деле.
— Ну, прости, мамушка! — сосчитав сорок раз «Господи, помилуй», сказал Филипп.
— Господь простит, мой кормилец! — со слезами на глазах сказала Панкратьевна: — молись Пресвятой Богородице, сынушка, да береги себя… Ты у меня один всего и есть на белом свете…
— Не плачь! Ведь не в первой еду!..
Филипп заторопился и, выйдя на двор, ловко вскочил на лошадь.
— Прости, Панкратьевна! — крикнул Белоус. — Филипп не сказал ничего, лишь оглянулся и снял папаху. Панкратьевна долго стояла у ворот и глядела им вслед, пока они не скрылись, потом вздохнула, утерла занавеской заплаканные глаза и пошла хлопотать по хозяйству.
IV
Казаки выехали за станицу, поднялись на горку, тянувшуюся в версте от станицы, и оглянулись назад. Маленькие курени белые и желтые, крытые камышем и корой, торчали из-за густозеленой каймы левадов. Из глиняных, смазанных труб кое-где вился дымок, медленно поднимался вверх и расплывался в воздухе. За станицей пестрели телята, лошади и коровы.
