— Дядюшка! — обратился он к Белоусу: — на вот три алтына, поди, ишшо водки принеси.

— А! вот молодчик! — с всегдашней своей живостью воскликнул Никита и, вскочив, почти бегом побежал с бочонком в хату.

Солнце уже село. Румяная заря горела на западе. Неподвижные, словно замершие верхушки верб и тополей, росших на левадах

— Ты бы, Яхимушка, песню што-ль возгаркнул! — сказал, Никита, принесши бочонок и садясь на прежнее место.

— И то! — подхватил Филипп, чему-то радуясь и широко улыбаясь.

— В наших руках, — отвечал Багор, подымая отяжелевшую голову и прибодрясь. Он уселся половчей на траве и, кашлянув, запел:

«Ой кручи-и-нушка ты моя, кручинушка великая-а-я, Никому ты, моя кручи-и-нушка, неизвестна».

Никита стал ему подголашивать тонким, дребезжащим подголоском, а Филипп брал густой октавой и помахивал рукой, как дирижер. Оба помощника — и Никита, и Филипп, пели плохо и лишь мешали своему товарищу; у Филиппа голос был глухой и сиплый. Зато Багор заливался соловьем: богатейший — сильный, гибкий и высокий, голос его разливался тоскующими переливами и хватал за сердце:

«Известна ты, моя кручинушка, ретивому сердцу, Покрыта ты, моя кручинушка, белой грудью, Запечатана ты, моя кручинушка, крепкой думой. Запой-ка, запой, мое сердечушко, мое ретивое, Заслышь-ка, моя лебедушка, заслышь, мой голосочек, Уж выдь, моя раздушечка, на красный крылечек, Погляди-ка, моя сударушка, ты в чистое поле: Не белы-то снимки в чистом поле забелелися,


7 из 23