И всех, более или менее одинаково, оплакивали, как потерянных людей.

Нелегко было при таких условиях воспитывать солдат. Сплошь да рядом шли, особенно за время после 1905 года, люди, испытавшие тошную сладость глумления над «барином», анархисты в душе.

И тут, раньше воспитания, на помощь офицеру являлись муштра и личный пример. Когда на полковом дворе выстраивалась пестрая команда новобранцев, еще не стряхнувших хмельной угар проводов, раздавалась команда «смирно», вытягивались офицеры и, провожавшие команду солдаты, и чинно с рапортом шел к командиру полка начальник команды, — самые озлобленные сердца сжимались перед чем-то новым и непонятным — перед воинской дисциплиной.

— Как стоишь? Нога составь! — раздавался грозный оклик, и парень, еще неделю тому назад распущенный и своевольный, покорно вытягивался. Казарма и воинский строй захватывали его. Они говорили ему, что иначе нельзя. Тянулся седой батальонный командир перед полковым, тянулись офицеры перед батальонным и стояли навытяжку перед ним, держа руку под козырек и глядя прямо в глаза. И, расходясь по ротам, озорные парни шептали друг другу: «Тут, брат, держись… нельзя… потому дисциплина…» — «Н-да, брат, это служба».

Нелегко давался распущенному русскому крестьянину весь уклад полковой жизни. Он привык рано вставать, но он же привык, когда вздумается, и спать сколько влезет. Он не привык к постоянной, гигиеничной чистоте. Щеголять он готов в праздник, но щеголять собою всегда — это было трудно. Убирать помещение, мыть полы, чистить конюшни и лошадей, часами стоять на строевых занятиях, петь молитву, ложиться спать по часам и сигналам — все это было ух как тяжело. Вся распущенная, расхлябанная деревенская душа его протестовала. В казарме висела ругань, но ругались только взводные и, Боже сохрани, было ответить.

После 1908 года я служил в Офицерской кавалерийской школе. Постоянный состав и эскадрон этой школы пополнялись жителями Петербурга.



12 из 59