
«Куда бы их лучше всего поместить? — продолжал он раздумывать. — Акции вещь неустойчивая, а тут еще пожары… воры… Банк? Но какой банк может дать безусловную гарантию?.. Дома… А война, а артиллерийский обстрел?..»
«Истинное счастье, — вспомнился ему Эпиктет, — вечно и не поддается уничтожению. Все, что не обладает этими двумя свойствами, не есть истинное счастье».
Вильский слышал эхо этих слов в своей душе, но не понимал их. Суждения подобного рода превратились для него сейчас в пустой звук, и их смысл испарился вместе с нуждой. Вместо них из глубины подсознания выплывали совсем иные суждения, озаренные каким-то странным, еще незнакомым блеском.
«Высшая проницательность, — утверждал Ларошфуко, — состоит в том, чтобы точно знать истинную цену вещам».
— А я, — шепнул Вильский, — до сих пор не знаю цены годовому доходу в двадцать пять тысяч.
Был уже поздний час. Утомленная Эленка осторожно приоткрыла дверь.
— Ты все еще работаешь, Владик?
— Да! — ответил он, не поднимая головы.
— Спокойной ночи… Какой у тебя лоб горячий…
— Как всегда.
— Сегодня ты мог бы лечь и пораньше, ведь у тебя уже есть деньги… Спокойной ночи.
Она ошибалась. Большие деньги не дают спать.
Неожиданно Вильский подумал о Гродском. Воспоминание об инженере вогнало его в краску.
— Славный малый, — произнес он, — но ужасно неотесан.
Одна за другой мелькали в его голове мысли: о фабрике полотна, о его старой тетке, о бедном перчаточнике, который когда-то даром кормил его обедами; о людях, не имеющих работы, о планах, посвященных общественному благу, — и невыразимая горечь наполнила его сердце. Вспомнился ему и некий старичок в песочном сюртуке, известный философ и пессимист, с которым он познакомился в Париже. Перед ним Владислав тоже не раз распространялся о своих великолепных планах. Старик выслушивал его обычно со снисходительной усмешкой и в заключение говаривал:
