
— Да, ты не похудел, черт побери!
— Еще бы! Хорошая жизнь! Хороший стол! Хороший сон! Еда и сон — вот моя теперешняя жизнь, — смеясь, ответил он.
Я разглядывал его, пытаясь угадать в этой расплывшейся физиономии когда-то любимые черты. Только глаза не изменились; но и в них я не находил прежнего выражения и думал: «Если и впрямь в глазах отражаются мысли, они уже совсем не те, что в былые времена, не те, которые я так хорошо знал».
И все же глаза блестели радостно и дружелюбно, но в них не было той одухотворенной ясности, которая столь же красноречиво, как слова, выражает истинный ум.
Вдруг Симон сказал мне:
— Смотри, вот двое моих старших.
Девочка лет четырнадцати, почти женщина уже, и тринадцатилетний мальчик в форме школьника подошли неловко и робко.
— Это твои? — проговорил я.
— Ну конечно, — смеясь, ответил он.
— Сколько же их у тебя?
— Пятеро. Трое остались дома!
Он сказал это с гордым, довольным, почти торжествующим видом, а меня охватила глубокая жалость, смешанная с каким-то смутным презрением к этому хвастливому и простодушному производителю, который в своем провинциальном доме, подобно кролику в клетке, проводил ночи, спросонок фабрикуя детей.
Я сел в коляску, которой он сам правил, и мы двинулись в путь по городу, унылому, сонному и тусклому, по совершенно вымершим улицам, если не считать нескольких собак да двух-трех нянек. Иногда какой-нибудь лавочник у дверей своего заведения снимал шляпу. Симон отвечал на поклон и говорил мне, кто это, желая, должно быть, показать, что знает всех жителей городка по имени. Я подумал, что он метит в депутаты, — обычная мечта людей, погрязших в провинциальной жизни.
Мы быстро миновали город, и коляска въехала в сад, который пытался казаться парком, потом остановилась у дома с башенками, притязавшего на сходство с замком.
— Вот моя берлога, — сказал Симон, напрашиваясь на комплимент.
