
Между тем Бюдок привязал лодку к борту корабля и помог камеристке подняться наверх. Анна терялась в догадках: зачем она могла понадобиться королеве в столь поздний час? Но гордость не позволяла ей спросить об этом, потому что ей пришлось бы прибегнуть к помощи Бюдока, как к ней прибегла камеристка, не знавшая языка Анны, а Анна не знала ее ненавистного языка, который она так и не смогла заставить себя выучить; Бюдок же овладел им. И потому она последовала за ними молча.
Когда же она оказалась напротив него в маленькой лодке, совсем близко от воды, вблизи бездонного, ясного, всеведущего ока моря, ей вдруг показалось, что он заводит с ней в темноте какой-то таинственный разговор – не голосом своих уст, а голосом своей крови, этой древней кельтской крови, струившейся как в его, так и в ее жилах, глубокой, как прекрасные озера их родины, темной, как леса волшебника Мерлина, и дикой, как гулкие скалистые берега, где Дева, Несущая Смерть, тихонько поет гибнущим мореходам колыбельную песнь их матерей. Ей казалось, будто она смотрит прямо сквозь глаза Бюдока, которых она не могла видеть в темноте, в бездонную глубину нерушимой верности – не нежной, благородной верности ее собственной любви, а верности непримиримой ненависти, бесстрашной и хитрой, которая не боится прикинуться перебежчиком, чтобы затем вернее погубить врага. Анна чувствовала, что в них обоих затаилась одна и та же боль; она каждую секунду ожидала услышать и голос его уст, который сообщит ей о судьбе юного герцога. Но Бюдок, должно быть, не решался на это в присутствии камеристки; было так ужасающе тихо, что можно было бы, наверное, расслышать даже шепот где-нибудь у самого горизонта.
