
Мы выходим из-за костюмов.
— Письмо к вам, — говорит сторож.
Беру письмо… Клянусь Гермесом, от Кази! Разрываю конверт и читаю следующее:
«Я уверена, что папа и мама простят нас. Приходите сейчас, несмотря на раннее время. Мы только что возвратились с вод, из сада. — К.»
Собственно говоря, я не знаю, за что папа и мама должны меня простить, но мне нет времени думать об этом; голова моя кругом идёт от удивления…
Только спустя несколько минут я подаю письмо Святецкому и говорю сторожу:
— Любезный, скажи барышне, что сейчас приду… Постой!.. У меня нет мелких, вот тебе три рубля (последние!), разменяй, рубль возьми себе, а мне принеси сдачу.
Говоря к слову, это чудовище, взявши три рубля, больше не показывалось. Знало животное, что я не стану поднимать шум в доме Сусловских.
— Ну, что? — спрашиваю Святецкого.
— Ничего, каждый телёнок найдёт своего мясника!
Поспешность, с которой я одевался, не позволила мне подыскать надлежащий ответ и достойно отразить дерзость Святецкого.
II
Спустя четверть часа я звоню у Сусловских.
Отпирает мне сама Казя. Она прелестна… От неё веет теплотою сна и утреннею свежестью, которую она принесла из сада в складках своего светло-голубого ситцевого платья. Снимая шляпу, она слегка растрепала свои волосы. Лицо её смеётся, глаза смеются, влажные губки смеются, — олицетворение утра… Я хватаю её руки и начинаю целовать до локтей; она же наклоняется к моему уху и спрашивает:
— А кто сильнее любит?
Потом она ведёт меня за руку к своим родителям. У старика Сусловского лицо римлянина, обрекающего на смерть pro patria
— Разум и обязанности повелевали бы мне сказать: нет, — но у родительского сердца есть другие права; если же кто-нибудь скажет, что это — слабость, то пусть меня за неё Бог судит.
