
– Совершенно верно, дорогая. Простите меня за дешёвый цинизм. Уилфрид – удивительнейший человек и очень милый. Майкл его любил. Но, – прибавила Флёр, неожиданно взглянув на Динни, – женщине любить его невозможно: это олицетворённый разлад. Одно время я довольно пристально изучала его, – так уж пришлось. Он неуловим. Страсть и комок нервов. Мягкосердечный и колючий. Неизвестно, верит ли во что-нибудь.
– За исключением красоты и, может быть, правды, если он в состоянии их найти? – полувопросительно произнесла Динни.
Ответ. Флёр оказался неожиданным.
– Что ж, дорогая, все мы верим в них, когда видим вблизи. Беда в том, что их никогда вблизи не бывает, разве что… разве что они скрыты в нас самих. А последнее исключается, если человек в разладе с собой. Где вы его видели?
– У памятника. Фошу.
– А, вспоминаю! Он боготворил. Фоша. Бедный Уилфрид! Не везёт ему: контузия, стихи и семья – отец спрятался от жизни, мать, полуитальянка, убежала с другим. Поневоле будешь беспокойным. Самое лучшее в нём – глаза: возбуждают жалость и красивы – роковое сочетание. Ваши юные нервы не затрепетали снова?
– Нет. Но мне было интересно, не затрепещут ли ваши, если я упомяну о нём.
– Мои? Деточка, мне под тридцать, у меня двое детей и… – лицо Флёр потемнело, – мне сделали прививку. Я могла бы о ней рассказать только вам, Динни, но есть вещи, о которых не рассказывают.
У себя в комнате наверху Динни, несколько обескураженная, погрузилась в чересчур вместительную ночную рубашку тёти Эм и подошла к камину, в котором, несмотря на её протесты, развели огонь. Она понимала, как нелепы её переживания – странная смесь застенчивости и пылкой смелости в предчувствии близких и неотвратимых поступков. Что с ней? Она встретила человека, который десять лет тому назад заставил её почувствовать себя дурочкой, человека, судя по всем отзывам, совершенно для неё неподходящего. Динни взяла зеркало и стала рассматривать своё лицо поверх вышивок чересчур вместительной ночной рубашки. То, что она видела, могло бы её удовлетворить, но не удовлетворяло.
