
– Дон Гуан, что ты молчишь? Ты слышал или нет, что я тебе сказала?
Холодное невозможное и безжалостное, что только и может еще хоть что-то изменить, как орудие, которое когда-то взяла в конечность обезьяна, зная теперь в чем ее цель.
Он почувствовал, как напрягается лицо, и повторил спокойно и холодно:
– Зачем?
Инстинктом охотника он почувствовал, что она замерла.
– Зачем? – сказал еще раз, помолчал и докончил. – Ведь мы же хотели жить отдельно.
«Зачем, зачем ты сказал это сейчас?!» – ослепило его это ее пронзительное молчание, и снова увидел ее раскрытые глаза под собой, как тогда, когда вдруг, словно угадывая, что она только смотрит, всего-навсего только смотрит, и, значит, всё также безнадежно далеко, потому что эта трещина остается, и дело не в теле, нет, дело не в теле, как сказал ей этот врач, коверкающий слова русского языка и потому делающий еще больнее.
– Мы же договаривались… не говорить… – тихо сказала она.
Он слышал, как она замолчала там, в той своей комнате, и как там зашуршали цветы, тяжестью разворачивая целлофан, тяжестью своих листьев, стеблей и тяжелых, начинающих уже распускаться бутонов, цветы, которые он купил вечером и которые она хотела освободить сама и расставить по вазам до завтрашнего утра, и вдруг, забеспокоившись, что его так долго нет…
– Ноготь, скажи ему еще и про ноготь, – нервно сказала мать и стала обсасывать окровавленный, белая рыба с красными каплями…
