
По вечерам Лариса иногда спрашивала меня, стоит ли внутри пианино, а если да — то наше или какое-то другое, как будто я могла ей это сказать. Но чаще она умоляла меня забыть о том, что детский садик — это наша бывшая усадьба, и ни в коем случае ни детям, ни воспитателям не говорить об этом. Я обещала. Но однажды настал день, когда я забыла все обещания. Дети окружали меня и дразнили — наверно, я все же не была такой, как все. То ли врожденные отклонения в здоровье, то ли привычка играть в одиночестве наложили на мое поведение свой отпечаток, но теперь я чувствовала себя мячом, который разные люди бесконечно перекидывают друг другу, а он хочет только упасть на землю и закатиться куда-то в темный угол. Целый день воспитатели пытались вовлечь меня в общую игру или в выполнение каких-то несложных обязанностей. Дети чувствовали мою непохожесть на них, и, как это часто бывает в коллективах, эта непохожесть считалась чем-то вроде смертного греха, о котором надо напоминать грешнику с утра до ночи для его же блага.
Так или иначе, но однажды я вдруг осознала себя орущей в кругу хохочущих, прыгающих на одной ножке сверстников:
— Вон отсюда! Все вон! Катитесь из нашего дома! Это наш дом! Понятно вам, это наш дом! Все катитесь из нашего дома!
Потом мне стало страшно оттого, что я это кричу.
Наталья дома хлестала меня ремнем и кричала:
— Я тебе покажу!
И спрашивала:
— Кто тебе сказал?
Я молчала. Лариса пряталась где-то. Николай пытался отнять у жены ремень, а после носил меня по комнате на руках, и видно было, что он бесконечно огорчен моим проступком, но не осуждает меня, а только жалеет за то, что я сделала. И ему даже больно внутри оттого, что он с такой силой меня жалеет.
