
Тут Пантагрюэль воскликнул:
-- На каком это чертовом языке ты изъясняешься? Ей-Богу, ты еретик!
-- Сениор, нет, -- возразил студент, -- ибо едва лишь возблещет первый луч Авроры, я охотниссиме отправляюсь во един из велелепейших храмов, и там, окропившись люстральной аквой, пробурчав какую-нибудь стихиру и отжарив часы, я очищаю и избавляю свою аниму от ночной скверны. Я ублажаю олимпиколов, величаю верховного Светоподателя, сострадаю ближнему моему и воздаю ему любовью за любовь, соблюдаю десять заповедей и по мере сил моих не отступаю от них ни на шаг. Однакорум поеликве мамона не пополнирует ни на йоту моего кошелькабуса, я редко и нерадиво вспомоществую той голытьбарии, что ходит под окнами, молендо подаяниа.
-- А, да пошел он в задницу! -- воскликнул Пантагрюэль. -- Что этот сумасшедший городит? Мне сдается, что он нарочно придумал какой-то дьявольский язык и хочет нас обморочить.
На это один из спутников ему сказал:
-- Сеньор! Этот молодец пытается обезьянничать с парижан, на самом же деле он обдирает с латыни кожу, хотя ему кажется, что он подражает Пиндару; он совершенно уверен, что говорит на прекрасном французском языке -- именно потому, что говорит не по-людски.
-- Это правда? -- спросил Пантагрюэль.
Студент же ему на это ответил:
-- Сениор миссер! Гению моему несродно обдираре, как выражается этот гнусниссимный сквернословус, эпидермный покров с нашего галликского вернакула, -- вицеверсотив, я оперирую в той дирекции, чтобы и такум и сякум его обогатаре, дабы стал он латинокудрым.
