
- Полноте, господин Костерт, - сказал я, - я бесконечно рад, что могу сэкономить для протестантской церкви пятьдесят четыре, а то и пятьдесят шесть марок.
Я нажал на рычаг, но трубку положил рядом с аппаратом. Он из того типа людей, которые способны позвонить снова и еще долго молоть вздор. Пусть лучше покопается на досуге в своей совести. Мне было очень худо. Да, я забыл упомянуть, что природа наделила меня не только меланхолией и головными болями, но и еще одним почти мистическим даром: я различаю по телефону запахи, а от Костерта приторно пахло ароматными пастилками "фиалка". Пришлось встать и почистить зубы. Затем я прополоскал рот последним глотком водки, с большим трудом снял грим, снова лег в кровать и начал думать о Марии, о протестантах, о католиках и о будущем. Я думал также о канаве, в которой со временем буду валяться. Когда клоун приближается к пятидесяти годам, для него существуют только две возможности: либо канава, либо дворец. Во дворец я не попаду, а до пятидесяти мне еще надо кое-как протянуть года двадцать два с хвостиком. То, что Кобленц и Майнц отказали мне в ангажементе - Цонерер расценил бы это как "сигнал тревоги номер 1", - вполне соответствовало еще одной особенности моего характера, о которой я забыл упомянуть: безразличию ко всему.
В конце концов и в Бонне есть канавы, да и кто может заставить меня ждать до пятидесяти?
Я вспоминал Марию, ее голос и грудь, ее руки и волосы, ее движения и все то, что мы делали с него вдвоем. И еще я вспоминал Цюпфнера, за которого она хотела выйти замуж. Мальчишками мы были довольно хорошо знакомы, настолько хорошо, что, встретившись взрослыми, не знали, как обращаться друг к другу - на "ты" или на "вы", и то и другое приводило нас в смущение, и всякий раз при встрече мы так и не могли преодолеть этого смущения. Я не понимаю, почему Мария переметнулась как раз к нему, но, быть может, я вообще не "понимаю" Марию.
Костерт прервал мои размышления - снова тот же Костерт, - и я пришел в ярость. Он, как собака, скребся в дверь.
