
она, естественно, догадаться не могла, а правду я бы ни за что не открыл, потому что знал хозяйку пансиона достаточно хорошо: способы мушиного полета были ей в высочайшей степени безразличны; пришлось сказать, что я участвую в разработке архитектурных проектов, имеющих определенное отношение к идеям Палладио (особенности перспективы в театре с эллиптическими арками); слова мои она выслушала с тем выражением, которое в похожих обстоятельствах появилось бы на морде черепахи. Я пообещал ей возместить любой возможный ущерб, и через два часа листы картона были установлены на расстоянии двух метров от стен и потолка, для чего пришлось прибегнуть ко всяческим ухищрениям, а также скотчу и скрепкам. Муха, казалось, не проявляла ни недовольства, ни тревоги; она по-прежнему летала лапками кверху и успела уничтожить значительную часть куска сахара, запив его водой из наперстка, который я заботливо поставил в самом удобном месте. Надо пояснить (все это тщательно зафиксировано в моем дневнике), что Поланко не оказалось дома, и некая сеньора с панамским акцентом заявила мне по телефону, что местонахождение моего друга ей неизвестно. При той замкнутой и уединенной жизни, какую я веду, довериться я мог одному лишь Поланко. Дожидаясь его появления, я продолжал сокращать жизненное пространство мухи, чтобы создать оптимальные условия для эксперимента. К счастью, вторая партия картона оказалась куда меньше первой — что понятно для любого владельца русской куклы матрешки, — а потому сеньора Фотерингем, глядя на то, как я затаскиваю листы к себе в комнату, всего лишь поднесла руку ко рту и подняла высоко над головой разноцветную метелку для стряхивания крошек со стола.
Я со страхом предчувствовал, что жизненный путь моей мухи скоро оборвется. Мне прекрасно известно: субъективизм — первый враг экспериментатора, однако у меня создалось впечатление, что она все чаще присаживается отдохнуть или умыться, словно летать ей надоело или полет стал ее утомлять. Я слегка помахивал рукой, чтобы убедиться в неизменности ее рефлексов, и крошечное существо каждый раз стрелой взмывало в воздух — лапками кверху, потом облетало становившееся все более тесным помещение — по-прежнему вверх тормашками, время от времени устремлялось к листу картона, служившему потолком, и садилось на него с небрежным изяществом, которого ей — как ни больно об этом говорить — так не хватало, когда она опускалась на кусок сахара или на кончик моего носа.