
— Ты в Крыму бывал?
— Не довелось.
— Жаль. Это надо видеть. Море, стало быть. Язык не поворачивается сказать: Понт. Понт — это грозная бушующая пучина без дна и без края, затерянные среди валов судёнышки и пламенная мольба, обращённая к богу моря. А тут — даже не море, а так, лохань с тёплой водицей и постоянное сознание, что морские купания, взморье — это очень полезно, особенно для суставов. Ну и потом — жёлтый песочек, а на нём распластаны пять, десять, сто тысяч тел. Стоит грузовик, на нём пианино, на пианино бренчит какой-то тип, и под эту музыку выделывают полезные телодвижения стареющие актрисы, бухгалтерши, врачихи. Сквозь тёмные очки на них поглядывают девушки и парни с крепкими молодыми телами, едят мороженое, болтают друг с другом по-русски, по-казахски, по-молдавски, а то вдруг и по-немецки. Едят, флиртуют, шутят, пересчитывают свои денежки… а рядом наши, словно припорошенные пылью, наши бедные, наши скромные, наши потерянные пшатовые деревца. Их в старину завезли армяне. Армян тут больше нет, а деревья остались. Но и вид у них уже не тот, и аромат не тот.
Бедные, бедные мои деревца, робко благоухающие в чужом Крыму… И наш Бог, Месроп Маштоц, который сказал: «Да будет свет!» — и стал свет.
И тот наш безумец из Муша, который в чёрное лето 1915-го взвалил на спину не жену, не детей, не котомку с хлебом насущным, а створку ворот монастыря Аракелоц и, пошатываясь, побрёл по выгоревшим добела дорогам в святой Эчмиадзин.
И те наши летописцы, что сорок, сто сорок, тысячу сорок лет не разгибались над пергаментом в своей пещере, связанной с широкой дорогой истории лишь узкой тропой, веками пораставшей травой забвения, и повествовали обо всём, что происходило с этим клочком земли. И наше солнце в чёрной рясе — наш Комитас. И наш постаревший за год на все сто лет Туманян. И тот бедный мечтатель, что в далёкой Европе отливал пушку в надежде грянуть по врагу с горных высот Сюника.
