
— Ох, горе ты мое! И всю-то жизнь мешает мне на кухне! Угораздило же человека попасть на геологический рабфак! В повара надо было идти.
— А что? Получается?
— Глаза бы мои не глядели!
— Ну и отвернись, не гляди.
— Как вы там сегодня, решили хоть, когда ты наконец в тайгу свою ненаглядную отправишься?
— Скоро, мать, скоро.
— Бориса-то с собой берешь?
— Пушкарева? Нет, любимца твоего мы в самую что ни на есть глушь думаем загнать.
— Как же ты без помощника останешься?
— А уж это, матушка, не твое дело — мое, служебное.
— Ох, какой принципиальный!
Записать бы их разговор на магнитофон да послушать — бранятся муж с женой… А они оба улыбаются и поглядывают друг на друга ласково, влюбленными глазами, почти как тридцать лет назад…
А вот еще комната. В ней не очень уютно, но, в общем, удобно и чисто. Даже удивительно, что так чисто: ни на книжных шкафах, ни на столике, где разложены образцы минералов нет ни пылинки. Удивительно потому, что это жилье одинокого, холостого мужчины. А таковые, как известно, считают себя неприспособленными к столь тяжкому труду, как вытирание пыли… Впрочем, и в этой комнате не все на своем месте: недопитый стакан чая, сахарница и чайник стоят на письменном столе, рядом с пожелтевшей от времени фотографией, на которой изображены бородатый мужчина и худенькая крестьянка с застывшими лицами.
Одетый по-домашнему, в пижаме, Пушкарев сидит на краешке стола и задумчиво смотрит на фотографию, не на ту, пожелтевшую, — на другую. Вот он осторожно коснулся бумаги… не то погладил, не то убрал малюсенькую соринку.
Эх, Наташа, ничего-то ты не знаешь! Ведь в руках Бориса Никифоровича твой портрет…
В дверь постучали. Пушкарев поспешно сунул фотографию в лежавший под рукой том «Избранного» Ферсмана, встал:
— Да!
На пороге, снимая шляпу, стоял Николай Плетнев.
