
Чужак стоял неподвижно, ждал. Так только ягнёнок может позволить говорить, что вот сейчас его зарежут, только вода может позволить, чтобы при ней хвалили или ругали её вкус, только яркий подсолнух может ждать, чтоб его сорвали или оставили на стебле. Красный отсвет рубашки делал Чужака каким-то непривычно красным. Он молча стоял в этой своей рубашке под нашими взглядами, молча слушал спор о себе и о собственной непригодности, и мне вдруг показалось, что он лучше всех — и этой учительницы, и этого героического Мадата, и этих девочек. И ещё я подумал, что самый плохой, самый мерзкий среди всех я, потому что я позволил, чтобы они вот так обсуждали его, я допустил такое, а сам стою и всякие буквы выискиваю на его спине. Он сглотнул слюну, его тонкая шея напряглась, и я почувствовал, что мне самому стало душно и невозможно дышать, что сам я уже задыхаюсь вместо него. Задыхаюсь оттого, что мой отец ноет и не умирает, что моей матери дали старый плакат и это стало похоже на воровство, что случайность прямо на моей спине выдавила слово «Чужак», что в этом сильном мире только моей силы недостаёт.
— Пускай Мадат идёт на моё место, а я на его, — сказал я.
Учительница сделала вид, что не слышит меня.
— Пускай Мадат…
Учительница коротко взглянула на меня. «Не хотите, не надо…» — подумал я, но в эту же секунду понял, что она требует от меня военной дисциплины и обращения по всем правилам.
— Разрешите обратиться. — Я шагнул вперёд, вытянулся в стойку «смирно» и предложил: — Прикажите Мадату перейти во вторую команду, а мне в первую.
Она переспросила едва слышно:
— Как ты сказал?
Я повторил:
— Прикажите мне перейти в первую команду, а Мадата переведите во вторую. — И сказал Мадату: — Раз ты не хочешь Артавазда в свою команду, давай поменяемся командами.
Он окинул меня невидящим взглядом и отвернулся. Я растерялся. Я понял причину его холодности и растерялся ещё больше.