
Весь оборот этого дела был для меня странен, немыслим, потому что она всегда, в общем, была со мной. Еще тогда, когда я вечером цепенел на площадке в пионерском лагере, глядя на темную стену леса, словно вырезанную из жести, и на зеленое небо и первую звезду... Мы пели песню:
В стране далекой юга,
Там, где не свищет вьюга,
Жил-был когда-то
Джон Грэй богатый.
Джон был силач, повеса...
Я был еще, в общем, удивительным сопляком и не понимал, что такое повеса. Я пел: "Джон был силач по весу..." Такой был смешной мальчишка. А еще мы пели "У юнги Билля стиснутые зубы" и "В Кейптаунском порту", и романтика этих смешных песенок безотказно действовала на наши сердца. И романтика эта была ею, Катей, которую я не знал тогда, а узнал только здесь. Катя, да, это бесконечная романтика, это самая ранняя юность, это... Ах ты, Боже мой, это... Да-да-да. Это всегда "да" и никогда "нет". И она это знает, и она пришла сюда, чтобы сказать мне "да", потому что она почувствовала, кто она такая для меня.
- Хоть бы вы абажур какой-нибудь купили на лампочку, сказала она тревожно.
- А, абажур, - сказал я и посмотрел на лампочку, которая свисала с потолка на длинном шнуре и висела в комнате на уровне груди. Когда нам надо работать за столом, мы ее подвязываем к форточке.
- Правда, Колька, вы бы хоть окна чем-нибудь завесили, - посмелее сказала она.
- А, окна. - Я бессмысленно посмотрел на темные
голые окна, потом посмотрел Кате прямо в глаза. В глазах у нее появился страх, они стали темными и голыми, как окна. Я шагнул к ней и задел плечом лампочку. Катя быстро встала с кровати.
- Купили бы приемник, - пробормотала он, - всетаки надо жить по-челове...
