
Я как понимаю семейное счастье: обоим прелестно. А если любовь в одни ворота? Один на Олимпе удовольствия, а другой в душегубке, -- что, терпеть? Христианское смирение? Мы, между прочим, отвергаем толстовство. Так я понимаю диалектику или нет? Материализм, теорию отражения? Я, конечно, может, в провинции застрял, оброс шерстью, но только с новейшей точки зрения все равноправны, все на свой лимит счастья имеют право по конституции.
Подснежников залпом, жадно выпил стакан до дна и всхлипнул:
-- Аморалка, говорят, а какая же это аморалка? Не утрируйте факт, когда дышать нечем, -- семейный Освенцим. Еще один вздох -- и шок! И вот побег, побег чрез проволоку, через прожекторы общественного мнения, побег в пространство, в неизвестность, на свободу, к чертовой матери. Как заяц петлял по всей стране, чтобы не нашла, не стравила.
А она всесоюзный розыск объявила, якобы я у нее десять тысяч увел старыми деньгами. А я ведь, если хотите знать, без шапки, в тапочках, с молочной бутылкой из дома ушел, как бы за кефиром, ацидофилином, и на станцию, и в первый Проходящий тамбур.
И ведь дурехи, сколько баб было -- до ужаса любят, смотрят на мои па и плачут: "Уйдешь ты от меня".
Он победно усмехается и машет рукой.
-- Сколько их было -- из "сыров", из тех безумных девчонок, постриженных "модерн сквозь слезы", что шумной толиой дежурят у артистического выхода, под снегом, под дождем, в полночь, в ожидании своего кумира. Ведь и я был кумир. Идол! Иисус Христос! Не верите? О-ля-ля! -- Он привстал и крутанул ножкой, словно
сделал па. -- Одну я смутно помню до сих пор. У нее были прекрасные очертания. Соус пикан! Цвет волос -- леггорн. Будь здорова, курочка! На минуту он пригорюнился.
-- А четвертая была своя -- "мундштук", не солистка, не корифейка, даже не кордебалетка, а из миманса: день работала итальянской мадонной, день -невестой-индианкой-- лицо, руки и ноги в чернилах. Эта любила яркие платья, яркие зеленые и красные чулки, экстравагантно расфрантится, при виде ее даже междугородные автобусы тормозили.
